Мелочи жизни - Страница 112


К оглавлению

112

– Je ne suis pas seul…

Но она не послушалась предостережения и вошла в кабинет.

– Надеюсь, что вы позволите "вашему другу" уехать со мной? – сказала она, обращаясь ко мне.

Слов было немного, но в тоне, которым были произнесены слова: "ваш друг", заключалась целая поэма. Во всяком случае, в эту минуту в первый раз, но все еще смутно, мелькнула мне мысль, что в «принципах» известной окраски, если даже они залегли в общее миросозерцание в тех чуждых надменности формах, в каких их воспринял Валерушка, может существовать своего рода трещина, сквозь которую просачивается исключительность и относительно «своих», но менее фаворизированных фортуною.

В наличности этой трещины еще более убедили меня дальнейшие сношения с Крутицыным. С течением времени в квартире его начали появляться «посторонние» личности. И хотя он очень предупредительно представлял нас друг другу, но я всегда чувствовал при этом невольную неловкость. Или придешь так, что «посторонняя» личность уже тут, и тогда она немедленно снимается с места и – со словами: "Итак, в таком-то часу…" – удаляется восвояси.

Или же «посторонняя» личность появлялась, когда я сидел у Крутицына.

Заглянув в кабинет и увидав меня, она восклицала:

– А! ты занят делами! Pardon! Я через час зайду…

И делала движение, чтоб удалиться…

– О, нет! о, нет! – удерживал приятеля Валерушка, – останься! ты не помешаешь!

Но, разумеется, я, в свою очередь, понимал, что я лишний, и спешил удалиться.

Тем не менее я упорствовал. Хотя существование трещины делалось более и более несомненным, но я уверял себя, что она засела не в убеждениях самого Валерушки, а в той атмосфере, в которой ему, волей-неволей, приходилось вращаться. Сам он – говорил я себе – противник этой худо скрываемой надменности и, конечно, не лжет, говоря, что в ней заключается одна из причин сословной захудалости. Но не виноват же он, что рождение фаталистически кинуло его в такую среду, от которой он отречься не может. Не отказываться же ему, в самом деле, от людей, которых он беспрерывно встречает в обществе и из которых многие связаны с ним узами крови… Нет, сам по себе, он безупречно верен своим убеждениям и, конечно, в "своем месте" докажет на деле, какое его знамя и как нужно держать его. Вообще Крутицын был мне симпатичен, несмотря на то, что, по убеждениям, мы принадлежали, так сказать, к совершенно различным приходам. Я имел слегка социалистическую окраску; он был экономист pur sang, штудировал Сэ и Бастиа, о социалистах же пренебрежительно выражался, qu'ils cherchent midi a quatorze heures. Затем он был приверженец замкнутой сословности, я же склонялся на сторону самой широкой бессословности, доходя чуть не до suffrage universel, мысль о котором тогда уже начинала волновать Западную Европу. Но мне, при том небольшом круге знакомых, какой я имел, дорог был в Крутицыне рассуждающий сверстник, с которым можно было спорить. Положим, эти споры были довольно первоначального свойства и оставляли нас при своих убеждениях, но все-таки тут было упражнение, которое в юношеские годы ценится очень дорого.

– Mon cher, – говаривал Крутицын, – разделите сегодня все поровну, а завтра неравенство все-таки вступит в свои права.

– Я знаю это возражение, – отвечал я, – все столоначальники опираются на него, как на каменную стену; но ведь дело совсем не так просто, как ты его рисуешь. Тут целая система со множеством подробностей, со сложной обстановкой…

Однако он не убеждался моими возражениями и продолжал:

– Или эти anti-lions, anti-requins!. Эти заботы насчет вывозки нечистот при помощи самоотверженных когорт… Бедный Фурье! он не предвидел ни ватерклозетов, ни нынешних парижских катакомб!

– И это суждение чисто столоначальнического свойства! Фурье не об одних anti-lions писал, но и…

И т. д.

Вообще, как я уже сказал выше, он охотно читал, но вычитывал в книгах именно то, что не только не нарушало хорошего расположения духа, но, напротив, содействовало поддержанию его.

Он был счастлив. Проводил время без тревог, испытывал доступные юноше удовольствия и едва ли когда-нибудь чувствовал себя огорченным. Мне казалось в то время, что вот это-то и есть самое настоящее равновесие души. Он принимал жизнь, как она есть, и брал от нее, что мог.

– Я ничего особенного от жизни не требую, – говорил он нередко, – и нахожу, что она дает совершенно достаточно, чтобы удовлетворить меня. Никакой борьбы я не ищу и не буду искать, не потому, чтобы трусил, а потому, что борьба – не в моих принципах. Только то прочно, что приходит в свое время; насильственно же взятое или искусственно привитое, рано или поздно, погибает, и даже скорее рано, чем поздно. Кто действует мечом, тот от меча погибнет. Верь мне. Конечно, в людях, среди которых мне приходится жить, есть многое, что мне не по сердцу, но, вероятно, и во мне есть кой-что, что не нравится другим. Поэтому я или покоряюсь факту, принимаю его, как он есть, или же, если это удобно, вступаю в спор, в надежде убедить. Но без раздражения, разумно, с полным сознанием права, которое имеет противник отстаивать свое убеждение.

– Но ведь иногда это совсем не убеждение, а просто раздражение прихотливого или развращенного темперамента, – возразил я.

– В таком случае спор напрасен. Надо отойти – и больше ничего.

Он любил женское общество и имел у женщин успех; но бывал ли когда-нибудь влюблен – сомневаюсь. Мне кажется, настоящая, страстная любовь нарушила бы его душевную ясность, и если б даже запала случайно в его сердце, то он, ради спокойствия своего, употребил бы все усилия, чтоб подавить ее.

Он любил быть «счастливым» – вот и все. Однажды прошел было слух, что он безнадежно влюбился в известную в то время лоретку (так назывались тогдашние кокотки), обладание которой оказалось ему не по средствам, но на мой вопрос об этом он очень резонно ответил:

112