Мелочи жизни - Страница 119


К оглавлению

119
* * *

В последний раз я виделся с Крутицыным недавно. Я был уже во власти неизлечимого и тяжкого недуга, как он совершенно неожиданно навестил меня.

Приехал он в Петербург по крайнему случаю. В первый раз в жизни он испытал страшное горе: у него застрелился младший сын, прекрасный и многообещавший юноша, которому едва минуло осьмнадцать лет.

Молодой человек не успел еще сойти со школьной скамьи, а в существование его уже закралась двойственность. По-видимому, он не так легко, как отец и старший брат, принимал на веру россказни о свойствах «знамени», и та обязательность, с которою последние принимались в родной семье, сильно смущала его. Сам ли он дошел до каких-то неясных сомнений, или был наведен на них посторонним влиянием, – во всяком случае, в нем совершился внезапный и резкий перелом. Он рано начал анализировать свою жизнь, рано стал вглядываться в ожидавшее его будущее, так что в ту цветущую пору, когда испытываются одни радования жизни, он был уже угрюм и нелюдим. За несколько дней до катастрофы он окончательно задумался и затосковал. Приходя по праздникам к сестре, он невпопад отвечал на делаемые ему вопросы, забивался в угол и молчал. Страшно подумать, что в осьмнадцать лет жизнь может опостылеть и привести юношу исключительно к тому, что он думает только о том, как бы поскорее покончить расчеты с нею. Но в наше время господства призраков и этот беспощадный призрак перестает казаться противоестественным. Скука и душевное утомление так велики, что даже возможность иных, более радужных перспектив в будущем искушает очень слабо. Левушка Крутицын был мальчик нервный и впечатлительный; он не выдержал перед мыслью о предстоящей семейной разноголосице и поспешил произнести суд над укоренившимися в семье преданиями, послав себе вольную смерть.

Старик Крутицын глубоко изменился, и я полагаю, что перемена эта произошла в нем именно вследствие постигшего его горя! Он погнулся, волочил ногами и часто вздрагивал; лицо осунулось, глаза впали и были мутны; волосы в беспорядке торчали во все стороны; нижняя губа слегка обвисла и дрожала.

– Здоровья тебе принес! – сказал он мне, стараясь прибодриться, – еще не все для тебя кончено.

Он сел против меня, взял мои руки и, не выпуская их, долго и пристально смотрел мне в глаза. И я уверен, что в эти минуты прошлое всецело пронеслось перед ним, и он любил меня искренно, горячо.

Мы оба молчали. На этот раз, впрочем, молчание было содержательнее, нежели самый содержательный разговор.

Наконец, вдоволь насмотревшись, он встал и произнес:

– Ты, помнится, в былое время спрашивал меня о результатах, каких я достиг. Результаты – вот они! Дряхлая развалина и погибший сын!

С этими словами он безнадежно-тоскливо покачал головой и, пошатываясь, пошел из комнаты.

Больше мы не видались.

VIII. ИМЯРЕК

О, поле, поле, кто тебя

Усеял мертвыми костями?..

Конец жизненного пути приближается… Он уже явственно мелькает впереди, подобно тому, как перед глазами путника, вышедшего из лесной чащи, мелькает сквозь редколесье деревенское кладбище, охваченное реяньем смерти.

Имярек умирает.

Прародитель, лежа в проказе на гноище, у ворот города, который видел его могущество, богатство и силу, наверное, не страдал так сильно, как страдал Имярек, прикованный недугом к покойному креслу, перед письменным столом, в теплом кабинете. Другие времена, другие нравы, другие песни.

Во-первых, гноище в то время совсем не представлялось так страшным, как мы его живописуем. Вероятно, это было нечто вроде больницы. Заболеет кто-нибудь проказой (тогда и болезней других не было, кроме проказы): "Ах, несите его поскорее на гноище!" – Снесут и предоставляют выздоравливать или умирать – как знаешь. Напротив того, нынче даже в Калинкинскую больницу умирать не всякий идет. Гноищем сделалась собственная квартира умирающего, со всеми удобствами и приспособлениями и даже с сестрой милосердия для ухода. И за всем тем это новое удобное гноище представляется нам еще более нестерпимым, нежели представлялось прародителям их старое гноище.

Во-вторых, не от одного развития вкусов и требований зависит увеличение суммы страданий, но и от того, что сами страдающие организмы существенно изменились.

Прародитель имел организм первоначальный, непочатой; он не знал, что такое нервы, какие бывают болезни сердца, катары легких и т. п. Стало быть, физические боли были легче переносимы, нежели теперь. Но в особенности было для него выгодно отсутствие болей нравственных, от которых его спасал присущий древнему миросозерцанию закон предопределения. Напротив того, – Имярек весь состоял из нервов; болезнь его заключалась в нервном потрясении всего организма, осложненном и болезнью сердца, и катаром легких, и проч. Словом сказать, целая энциклопедия самых жгучих болей поселилась в нем, держала скованным и неотвязчиво сопровождала изо дня в день. Прародитель мог отлежаться на гноище; придут городские псы, залижут его раны – вот он и опять на ногах. Опять родной город делается свидетелем его могущества, богатства и силы – до новой проказы. Имярек ничего подобного в будущем не провидел, потому что и псов таких ныне нет, которые могли бы зализать те раны, которыми он страдал. Правда, лампада его жизни еще не угасла, но она и не горела, а только чадила. Долго ли будет она продолжать чадить – этого он определить не мог; но, по размышлении, оказывалось, что гораздо было бы лучше, если бы процесс этот кончился как можно скорее.

В-третьих, прародитель верил в свою невинность и мог утешать себя этим. "Меня, по крайней мере, то облегчает, – говорил он себе, – что я невинен!" Имярек вообще не признавал ни виновности, ни невиновности, а видел только известным образом сложившееся положение вещей. Это положение было результатом целой хитросплетенной сети фактов, крупных и мелких, разобраться в которых было очень трудно. Многие из этих фактов прошли незамеченными, многие позабылись, и, наконец, большинство хотя и было на виду, но спряталось так далеко и в таких извилинах, что восстановить их в строгой логической последовательности даже свободному от недугов человеку было нелегко. Чтобы изменить одну йоту в этом положении вещей, надобно было употребить громадную массу усилий, а кроме того требовалась и масса времени. Целую такую же жизнь нужно было мысленно пережить, да и то, собственно говоря, существенного результата едва ли бы можно было достигнуть. Нанесенное, в минуту грубой запальчивости, физическое оскорбление так и осталось бы физическим оскорблением; сделанный в незапамятные времена пошлый поступок так и остался бы пошлым поступком. Просто ряд обусловленных фактов. А для прародителя даже фактов не существовало: до такой степени все в его жизни было естественно, цельно, плавно и невинно.

119