– Одолжили бы, сударь, пудика два мучки до осени? – кланяется мужичок.
– С удовольствием, друг. И процента не возьму: я тебе два пуда, и ты мне два пуда – святое дело! Известно, за благодарность ты что-нибудь поработаешь… Что бы, например? – Ну, например, хозяйка твоя с сношеньками полдесятинки овса мне сожнет. Ах, хороша у тебя старшая сноха… я-адреная!
– Помилуйте, Конон Лукич! – полдесятины-то овса сжать мало-мальски два с полтиной отдать нужно!
– Это ежели деньгами платить, а мне – за благодарность. Я ведь не неволю; мне и гуляючи отработаете. Наступит время, поспеет овес – бабыньки-то твои и не увидят, как шутя полдесятинки сожнут!
За первым мужичком следует другой, за другим – третий и так далее. У всех нужда, и всех Конон Лукич готов наделить. Весной он обеспечивает себе обработку и уборку полей. С наступлением лета он точно так же обеспечивает уборку сенокоса.
Здесь ему приходит на помощь третье отличнейшее подспорье – пустота.
– Берите у меня пустота! – советует он мужичкам, – я с вас ни денег, ни сена не возьму – на что мне! Вот лужок мой всем миром уберете – я и за то благодарен буду! Вы это шутя на гулянках сделаете, а мне – подспорье!
– Всё на гулянках да на гулянках! – и то круглый год гуляем у вас, словно на барщине! – возражают мужички, – вы бы лучше, как и другие, Конон Лукич: за деньги либо исполу…
– Что вы, Христос с вами! – да мне стыдно будет в люди глаза показать, если я с соседями на деньги пойду! Я – вам, вы – мне; вот как по-христиански следует. А как скосите мне лужок, – я вам ведерко поставлю да пирожком обделю – это само собой.
Словом сказать, благодаря подспорьям, гуляют у него мужички на работе, а он пропитывается.
Скота он держит немного и стада своего не совершенствует, хотя от покупки доброй коровы-ярославки – не прочь: удой от нее хорош, да и ухода изысканного не требует. Это он даже в патриотизм себе вменяет.
– Чем по заграницам деньги транжирить, – говорит он, – лучше свое, отечественное, поощрять… так ли?
Но чтобы получить достаточное количество навоза, он придумал опять своего рода подспорье. Осенью ездит по ярмаркам и сельским аукционам и скупает лошадей-палошниц. Рублей по десяти за голову, штук шестьдесят он таких одров накупит и поставит на зиму на мякину да на соломенную резку, чтоб только не подохла скотина. К весне слегка овсецом подправит – и продает. Ту же лошадь, ввиду наступления рабочего времени, мужичок за сорок рублей купит – смотришь, рублей десять – пятнадцать барышка с каждой головы наберется. А навоз сам по себе… конский навоз!
Тут барышок, там барышок, везде, за что он ни возьмется, – везде барышок. Правда, что он с утра до вечера мается, маклачит, мелочничает, но зато сыт. Живет он одиноко; многие даже думают, что у него совсем семьи нет. Но это не так: есть у него семья, да только не удалась она. Есть жена, да полудурье, и притом попивает, – никому он ее не кажет. Есть два сына: один – на Кавказе ротным командиром служит, другой – в моряках. Оба лет двадцать к нему глаз не кажут – очень уж он в детстве тиранил – и даже не пишут. Есть и дочь, да он ее проклял. Но он до такой степени «изворовался» в сельскохозяйственных ухищрениях, что даже не замечает отсутствия семьи.
Однажды, после одного из судбищ, заехал к нему мировой посредник и разговорился.
– Из чего только вы хлопочете, Конон Лукич? – спросил посредник.
– А вы из чего?
– Я… как же возможно! Я – служу, посильную пользу обществу приношу.
– Все мы из-за одного бьемся… кормиться хотим. Вы глядите в книгу и видите фигу – за это деньги получаете; я – около хозяйства колочусь. Сыт – и слава богу!
Посредник обиделся (перед ним действительно как будто фига вдруг выросла) и уехал, а Конон Лукич остался дома и продолжал «колотиться» по-старому. Зайдет в лес – бабу поймает, лукошко с грибами отнимет; заглянет в поле – скотину выгонит и штраф возьмет. С утра до вечера все в маете да в маете. Только в праздник к обедне сходит, и как ударят к «Достойно», непременно падет на колени, вынет платок и от избытка чувств сморкнется.
Зимой ему посвободнее. Но и тут он нашел себе занятие: ябеды пишет. Доносит на священника, что он в такой-то царский день молебна не служил; на Анпетова – что он своим примером в смущение приводит; на сельского старосту – что он, будучи вызван в воскресенье к исправнику, так отважно выразился, что даже миряне потупили очи.
Словом сказать, совершенно доволен, что его со всех сторон обступили мелочи, – ни дыхнуть, ни подумать ни о чем не дают. Ценою этого он сыт и здоров, – а больше ему ничего и не требуется.
И мироед не чужд природе. Разумеется, не в смысле сельскохозяйственном, а в том, что и он производит свой чужеядный промысел на лоне природы, в вольном воздухе, в виду лугов, лесов и болот.
Мироеды – порождение новейших времен; хотя и в дореформенное время этот термин существовал, но означал он совсем не то, что теперь означает. Собственно говоря, был и тогда мироед, в современном значении этого слова, но он ютился в области крепостного права и, конечно, не назывался мироедом. Затем, в среде государственных крестьян, мироедами прозывались «коштаны», то есть – горлопаны, волновавшие мирские сходки и находившиеся на замечании у начальства, как бунтовщики; в среде мещан под этой же фирмой процветали «кулаки», которые подстерегали у застав крестьян, едущих в город с продуктами, и почти силой уводили их в купеческие дворы, где их обсчитывали, обмеривали и обвешивали. Наконец, были прасолы, ездившие по усадьбам и деревням и скупавшие и продававшие всякий сельский продукт. По тогдашнему простому времени, и этого было довольно.