Мелочи жизни - Страница 48


К оглавлению

48

Учился он страстно, все думал как-нибудь выбраться, переждать суровую нужду. От чая отказался, от обеда – тоже. Платить двадцать копеек за обед оказывалось не под силу. Он брал на десять копеек два пирога в пирожной и этим был сыт. Но выбраться все-таки не удалось. Приходилось расстаться с заветной мечтой, бросить ученье. Для других оно было светочем жизни, для него – погребальным факелом. Всякую надежду на лучшее будущее предстояло оставить, сказать себе раз навсегда, что луч света уже не согреет его существования. И затем отдаться в жертву голодной смерти.

Теперь он даже в пирожную ходить не может; и денег нет, и силы тают с каждым днем. С трудом Анна Ивановна уговорила его не отказываться от скудного обеда в два блюда, обнадежив, что не все еще пропало и что со временем она возвратит свои издержки.

– Мне приходский батюшка обещал беспременно достать для вас урок, – сказала она, – тогда и заплатите. И в университет начнете ходить. Упросим как-нибудь принять взнос.

Тайно от него она известила старого бухгалтера о безнадежном положении молодого человека. Старик собрался с силами и опять выслал двести рублей, но требовал, чтобы сын непременно воротился в родное гнездо.

Семь часов вечера. Чудинов лежит в постели; лицо у него в поту; в теле чувствуется то озноб, то жар; у изголовья его сидит Анна Ивановна и вяжет чулок. В полузабытьи ему представляется то светлый дух с светочем в руках, то злобная парка с смердящим факелом. Это – «ученье», ради которого он оставил родной кров.

Странное дело! припоминается ему: точно такой случай был у нас в городе. Приехали поверять торговлю и зашли к сапожнику, который пропитывался своим ремеслом один, без учеников. "Есть свидетельство на мещанские промыслы?" – "Нет свидетельства!" Запечатали сапожный инструмент и ушли. Он тоже ушел… в кабак. Точно так же и тут. "Учиться желаю". – "Извольте внести вперед за семестр такую-то сумму". – "Нет у меня такой". – "А нет суммы, и ученья нет". Стало быть, и учиться нельзя, а надо идти… куда? Ни учиться, ни работать; только беспошлинно праздношататься – полная свобода, да и то ежели полиция не заподозрит.

– Жарко мне, вся подушка мокрая! – говорит он слабым голосом.

Анна Ивановна приподнимает ему голову, ощупывает подушку и перевертывает ее, потому что наволочка действительно оказывается мокрой.

– Что вы всё лежите, прибодрились бы! – говорит она, – запустите себя, потом и всё в постель да в постель тянуть будет.

– Вас мне совестно; всё вы около меня, а у вас и без того дела по горло, – продолжает он, – вот отец к себе зовет… Я и сам вижу, что нужно ехать, да как быть? Ежели ждать – опять последние деньги уйдут. Поскорее бы… как-нибудь… Главное, от железной дороги полтораста верст на телеге придется трястись. Не выдержишь.

– Выдержите, молодцом приедете. Скоро и тепло настанет. А деньги мы сбережем. Какой расход с моей стороны будет – папенька заплатит.

– Добрая вы!

Чудинова все любят. Доктор от времени до времени навещает его и не берет гонорара; в нумерах поселился студент медицинской академии и тоже следит за ним. Девушка-курсистка сменяет около него Анну Ивановну, когда последней недосужно. Комнату ему отвели уютную, в стороне, поставили туда покойное кресло и стараются поблизости не шуметь.

Но все-таки большую часть времени ему приходится оставаться одному. Он сидит в кресле и чувствует, как жизнь постепенно угасает в нем. Ему постоянно дремлется, голова в поту. Временами он встает с кресла, но дойдет до постели и опять ляжет.

В нем происходит тот двойственный внутренний процесс, который составляет принадлежность чахотки: и полная безнадежность, и в то же время такое страстное желание жить, которое переходит в уверенность исцеления.

– Вот приеду домой, там отгуляюсь, – мечтает он, – лето, воздух, здоровая пища, уход и, наконец, сила молодости…

Но не успевает надежда согреть его существование, как рассудком его всецело овладевает представление о смерти.

– Еще жить не начинал – и вдруг смерть! – терзается он, – за что?

Воспоминания толпою проходили перед ним, но были однообразны и исчерпывались одним словом: «ученье». Припоминались товарищи по гимназии, учителя, родные, но все это заслонялось «ученьем». Лиц почти не существовало; их заменяло отвлеченное понятие, которое, в сущности, даже не давало пищи для ума. Ученье для ученья – вот тема, которая вконец измучила его. Только в последнее время, в Петербурге, он начал понимать, что за ученьем может стоять целый разнообразный мир отношений. Что существует общество, родная страна, дело, подвиг… Что все это неудержимо влечет к себе человека; что знание есть не больше, как подготовка; что экзаменами и переходами из курса в курс не все исчерпывается…

Жизнь представлялась ему в виде необъятного пространства, переполненного непрерывающимся движением. Тут всё: и добро и зло, и праздность и труд, и ненависть и любовь, и пресыщение и горькая нужда, и самодовольство и слезы, слезы без конца… Вот куда предстояло ему идти, вот где не жаль было растратить молодые силы! В нумерах у Анны Ивановны, в общей столовой, часто велись разговоры на эту тему, и он жадно к ним прислушивался. Даже больной, он кое-как переходил в столовую и чувствовал, как молодые речи и страстные стремления постепенно освещали его существо, зажигали его душу смутными, но уже неодолимыми стремлениями…

И что же! – едва занялась заря осмысленного существования, как за нею уже стоит смерть!

– Тяжело умирать? – спрашивал он Анну Ивановну.

– Что вы всё про смерть да про смерть! – негодовала она, – ежели всё так будете, я и сидеть с вами не стану. Слушайте-ка, что я вам скажу. Я сама два раза умирала; один раз уж совсем было… Да сказала себе: не хочу я умирать – и вот, как видите. Так и вы себе скажите: не хочу умереть!

48