Но с наступлением эпохи возрождения народилось, так сказать, сословие читателей, и народилось именно благодаря простецам. Последние уже перестали довольствоваться кличкою темных людей и наравне с прочими бросились в деятельный жизненный опыт. Происшедшая перемена в общественном настроении затрогивала их даже существеннее, нежели кого-либо, потому что, собственно говоря, она их одних настоящим образом вызвала из щелей на вольный свет. Прочие же охотно удовлетворились бы и прежним "вольным светом" и даже смотрели на новый «свет» двояко: иные со страхом, другие с робкой надеждой, а большинство оставалось при колебаниях. Что касается до простеца, то для него никакого повода колебаться не существовало. Один выход из звания "темного человека" представлял уже выигрыш, так как звание это не только перестало быть украшением, но и приобрело значение довольно обидное.
Прежде простец говорил: "мы люди темные", – в надежде укрыться под этим знаменем от вменяемости; теперь он стал избегать такого признания, потому что понял, что оно ни от чего его не освобождает, но, напротив, дает право распорядиться с ним по произволению.
– Ты темный человек, – говорили простецу в дореформенное время, – ступай, бог тебя простит!
А в пореформенное время начали говорить уж так:
– Коли ты сам признаешь, что ты темный человек, – стало быть, молчи! А будешь растабарывать – расправа с тобой короткая.
Разница, как всякий согласится, не маленькая.
Ошибочно, впрочем, было бы думать, что современный простец принадлежит исключительно к числу посетителей мелочных лавочек и полпивных; нет, в численном смысле он занимает довольно заметное место и в культурной среде. Это не выходец из недр черни, а только человек, не видящий перед собой особенных перспектив. И ненавистники и солидные ожидают впереди почестей, мест, орденов, а простец ожидает одного: как бы за день его не искалечили.
Ожидание это держит его в страхе и повиновении. Даже почувствовав под ногами более твердую почву, он остается верен воспоминаниям об исконной муштровке и, судя по всем видимостям, вовсе не намерен забыть о них. Он редко обращает свою мысль к голосу собственного рассудка, собственной совести, и, напротив, чутко и беспокойно присматривается и прислушивается к афоризмам, исходящим из солидных сфер. И хотя бы последние представляли собою бессвязное и неосмысленное бормотание, он принимает их к сведению. Вообще это – человек, не знающий самостоятельной жизни, несмотря на то, что вся масса основного общественного труда лежит исключительно на его плечах. Этот труд он выполняет с замечательным рвением, но и в этом случае личная его инициатива отсутствует, а руководящим началом служит внешний толчок.
Благодаря внедрившейся в его жизнь дисциплине руководить и распоряжаться его действиями не представляет никакого труда. Не мудрствуя лукаво, он следит за движениями указующего перста, совершенно равнодушный к тому, что таится в той дали, куда этот перст направлен. Ввиду этой легкости и сама руководящая (солидная) сторона не считает для себя обязательным обдумывать свои указания, а действует наудачу, как в данную минуту вздумается. Словом сказать, и руководители и руководимые являются достойными друг друга, и вот из этого-то взаимного воздействия, исполненного недомыслий и недомолвок, и создается то общественное мнение, которое подчиняет себе наиболее убежденных людей.
Я уже сказал выше, что читательское сословие народилось в эпоху всероссийского возрождения, благодаря громадному приливу простецов. С тех пор простец множится в изумительной прогрессии, но, размножаясь и наполняя ряды подписчиков, он нимало не изменяет своему безразличному отношению к читаемому. Чтобы убедиться в этом, стоит заглянуть в любую кофейню.
Вот он сидит в углу, обложенный летучими листками. Глаза его пристально следят за строками, но в лице ни один мускул не шевельнется. Изредка он сунет в рот палец – это одно до известной степени свидетельствует о душевном движении. И ежели вам удастся в эту минуту заглянуть в развернутый лист, то вы убедитесь, что движение это произошло исключительно по поводу встреченного в газете знакомого имени. Такой-то чересчур уж быстро подвинулся по лестнице почестей; такой-то, напротив, проворовался и заседает в окружном суде на скамье подсудимых. Конечно, это не может не вызывать на размышления, хотя последние никогда не выходят из разряда самых обыкновенных общих мест.
"Давно ли Павлушкой звали, – думает простец, – а теперь, поди, Павлом Семенычем величают!"
Или:
"Вот, поди-тка! на четырех женах женат! и куда ему такая прорва баб понадобилась! Мне и одной Арины Ивановны предостаточно…"
Ничто другое его не тревожит, хотя он читает сплошь все напечатанное. Газета говорит о новом налоге, – он не знает, какое действие этот налог произведет, на ком он преимущественно отразится и даже не затронет ли его самого. Газета говорит о новых системах воспитания, – он и тут не знает, в чем заключается ее сущность и не составит ли она несчастие его детей.
Он живет изо дня в день; ничего не провидит, и только практика может вызвать его из оцепенения. Когда наступит время для практических применений, когда к нему принесут окладной лист, или сын его, с заплаканными глазами, прибежит из школы – только тогда он вспомнит, что нечто читал, да не догадался подумать. Но и тут его успокоит соображение: зачем думать? все равно плетью обуха не перешибешь! – "Ступай, Петя, в школу – терпи!" "Готовь, жена, деньги! Новый налог бог послал!"