– Он богат, ему ничего не значит выбросить пять, десять тысяч.
Словом сказать, Ольга поняла, что в России благие начинания, во-первых, живут под страхом и, во-вторых, еле дышат, благодаря благонамеренному вымогательству, без которого никто бы и не подумал явиться в качестве жертвователя. Сама Надежда Федоровна откровенно созналась в этом.
– Ты не поверишь, как нам горько и тяжело, – сказала она.
– Да, я слышала, что вы постоянно боитесь.
– Ты это от Семигорова шесть лет тому назад слышала. Что тогдашние страхи в сравнении с нынешними! нет, ты теперь посмотри! Кстати: Семигоров наведывается о тебе с большим интересом. Часто он бывал у вас?
– Да, бывал.
– Он умный. Но предупреждаю тебя: он не из «наших». Он карьерист, и сердце у него дряблое.
– Вы часто его видите?
– Не особенно. Обращаюсь к нему при случае, как и вообще ко всем, кто может помочь. Ах, мой друг, так нам тяжело, так тяжело! Ты представь себе только это одно: захотят нас простить – мы живы; не захотят – погибли. Одна эта мысль… ах!
Ольга, не без смущения, выслушала аттестацию Семигорова, но когда осталась одна, то опять перечитала заветное письмо и опять напрягла все усилия, чтобы хоть что-нибудь из него выжать. Искру чувства, надежду… что-нибудь!
"Какое оно, однако ж, деревянное!" – в первый раз мелькнуло в ее голове.
Ольга скоро сделалась своею в том тесном кружке, в котором вращалась Надежда Федоровна. Настоящей деятельности она покамест не имела, но прислушивалась к советам опытных руководительниц и помогала, стараясь, чтобы влиятельные лица, по крайней мере, привыкли видеть ее. Она уже считала себя обреченною и не видела перед собой иного будущего, кроме того, которое осуществляла собой Надежда Федоровна.
Однажды, сидя в своей комнате, она услышала знакомый голос. Это был голос Семигорова, который приехал навестить тетку. Ольга встала и твердым шагом пошла туда, где шел разговор. Очевидно, она решила испытать себя и – "кончить".
Семигоров значительно постарел за семь лет. Он потолстел и обрюзг; лицо было по-прежнему бледное, но неприятно одутловатое и совсем деревянное. Говорил он, впрочем, так же плавно и резонно, как и тогда, когда она в первый раз увидела его.
Очевидно, внутри его существовало два течения: одно – старое, с либеральной закваской, другое – новейшее, которое шло навстречу карьере. Первое побуждало его не забывать старых друзей; второе подсказывало, что хотя не забывать и похвально, но сношения следует поддерживать с осторожностью. Он, разумеется, прибавлял при этом, что осторожность необходима не столько ради карьеры, сколько для того, чтобы… "не погубить дела".
– Ольга Васильевна! вы! – воскликнул он, протягивая обе руки – а я хотел, переговоривши с Надеждой Федоровной, и вас, в вашем гнездышке, навестить.
– Все равно, здесь поговорим, – отвечала она сдержанно.
– Так неужто ж нельзя? – перебила их приветствие Надежда Федоровна.
– И нельзя и поздно – дело решенное. Не такое нынче время, чтобы глупости говорить.
– Что же «она» такого сказала?
– По ее мнению – ничего; по мнению других – много, слишком много. Я говорил и повторяю: главное в нашем деле – осторожность.
Далее он начал развивать, почему необходима осторожность. И сама по себе она полезна; в частности же, по отношению к веяниям времени, – составляла conditio sine qua non. Нельзя-с. Он, конечно, понимает, что молодые увлечения должны быть принимаемы в соображение, но, с другой стороны, нельзя упускать из вида, что они приносят положительный вред. От копеечной свечки Москва загорелась – так и тут. Одно неосторожное слово может воспламенить сотни сердец, воспламенить бесплодно и несвоевременно. Допустим, что абсолютно это слово не заключает в себе вреда, но с точки зрения несвоевременности – вопрос представляется совсем в другом виде.
– Нельзя-с, – сказал он решительно, – я и просил, и даже надоедал, и получил в ответ: "Оставьте, мой друг!" Согласитесь сами…
– Нельзя ли? – приставала Надежда Федоровна. Ольге вдруг сделалось как-то безнадежно скучно.
Даже голова у нее заболела от этого переливания из пустого в порожнее. Те самые речи, которые семь лет тому назад увлекли ее, теперь показались ей плоскими, почти бессовестными.
– Я ухожу, тетя! – сказала она.
– А меня так и не примете у себя? – спросил Семигоров.
– Мне нужно идти. В другой раз. Вспомните – зайдете.
Она разом решила, что все «кончено». Зашла в свою комнату, разорвала заветное письмо на клочки и бросила в топившуюся печку; даже не взглянула, как оно запылало.
Прошел год, и ее деятельность была замечена; ей предложили председательское кресло в "Обществе азбуки-копейки". Хлопот было по горло, но и страха немало.
Пробовала было она не страшиться, но скоро поняла, что это невозможно. Общество издало отличнейшую азбуку с иллюстрациями, но в ней на букву Д нарисована была картинка, изображающая прядущую девушку, а под картинкой было подписано: Дивчина. «Критика» заметила это и обвинила азбуку в украинофильстве. На букву П был нарисован человек в кунтуше, а подпись гласила: Пан. И это заметила «критика» и обвинила азбуку в полонофильстве. В отделе кратких исторических и географических сведений тоже замечены были промахи и пропуски, и все такие, которые свидетельствовали о недостаточной теплоте чувств. Ольга Васильевна бегала, оправдывалась и ходатайствовала, не щадя живота.
– Ведь ваша же пресловутая литература вас с головой выдает! – говорили ей.
Ах, эта литература!
Благодаря беготне дело сошло с рук благополучно; но затем предстояли еще и еще дела. Первое издание азбуки разошлось быстро, надо было готовиться к другому – уже без промахов. «Дивчину» заменили старухой и подписали: Домна; «Пана» заменили мужичком с топором за поясом и подписали: Потап-плотник. Но как попасть в мысль и намерения «критики»? Пожалуй, будут сравнивать второе издание с первым и скажут: а! догадались! думаете, что надели маску, так вас под ней и не узнают!