Она не была ни жадна, ни мечтательна, но любила процесс сложения и вычитания. Сядет в угол и делает выкладки. Всегда она стояла на твердой почве, предпочитая истины общепризнанные, прочные. Говорила рассудительно, считала верно. Алгебры не понимала, как и вообще никаких отвлечений.
– Зачем мне а да b, – говорила она, – ежели я могу вместо а поставить 1, вместо b – 2? 1 + 2 – я понимаю, а а + b, – воля ваша, даже не вижу надобности понимать. Вот сегодня Леночке прислали десяток яблоков – ведь мы же не говорим, что она получила с яблоков?
Даже из басен Крылова она предпочитала "Ворону и Лисицу", "Три мужика", и т. д., а не "Стрекозу и Муравья", «Музыкантов» и проч.
– Стрекоза живет по-стрекозиному, муравей – по-муравьиному. Что же тут странного, что стрекоза "лето целое пропела"? Ведь будущей весной она и опять запела в полях – стало быть, и на зиму устроилась не хуже муравья. А «Музыкантов» я совсем не понимаю. Неужели непременно нужно быть пьяницей, чтобы хорошо играть, например, на скрипке?
Ученье приближалось к концу, а ребяческая рассудительность не оставляла ее.
Тетрадки ее были в порядке; книжки чисты и не запятнаны. У нее была шкатулка, которую подарила ей сама maman (директриса института) и в которой лежали разные сувениры. Сувениров было множество: шерстинки, шелковинки, ленточки, цветные бумажки, и все разложены аккуратно, к каждому привязана бумажка с обозначением, от кого и когда получен.
– Со временем у нее разовьются отличные педагогические способности, – говорили о ней классные дамы, – она аккуратна, точна в исполнении обязанностей, никогда не позволит себе отступить от правил. Вот только чересчур добра… даже рассердиться не умеет!
Она и сама прозревала, что в будущем ей предстоит педагогическая карьера; но иногда ей казалось странным, что ей ставят в упрек ее доброту. Напротив, она думала, что доброта обуздывает гораздо скорее, нежели строгость.
"Вот Клеопатра Карловна добрая, – рассуждала она, – и при ней все девицы ведут себя отлично; а Катерина Петровна строгая – ей все стараются назло сделать. С месяц назад новое платье ей испортили, – так и не догадалась, кто сделал".
Несмотря на приближение 18-ти лет, сердце ее ни разу не дрогнуло. К хорошеньким и богатеньким девицам уже начали перед выпуском приезжать в приемные дни, под именами кузенов и дяденек, молодые люди с хорошенькими усиками и с целыми ворохами конфект. Она не прочь была полюбоваться ими и даже воскликнуть:
– Ах, какой херувим!
Но в этом восклицании не слышалось ничего, кроме обычного институтского жаргона, который так и оставался жаргоном.
– Это князь Бесхвостый, – говорила ей подруга, которую молодой князь удостоивал своим вниманием (разумеется, с разрешения родителей).
– Ах, счастливица!
– Нравится он тебе?
– Божественный! херувим!
Иногда «счастливица» позволяла себе слегка посмеяться над Лидочкой.
– А знаешь ли, душка, – говорила она, – что ты произвела на князя очень большое впечатление?
– Ах, что ты! проказница! Ты посмотри на меня, какая я… Ну, под стать ли я такому херувиму!
Она говорила это без всякой тени досады, просто и откровенно, совершенно уверенная, что праздничная сторона жизни никогда не будет ее уделом.
Наконец наступил день выпуска, и Лидочке предложили остаться при институте в качестве пепиньерки. Разумеется, она согласилась. Счастливые институтки, разодетые по-городскому, плакали, расставаясь с нею.
– Ах, Лидочка, я упрошу maman тебя на лето к нам в деревню взять! – говорила одна.
– Ах, какая ты добрая!
– Ты, Лидочка, к нам по воскресеньям обедать приходи! – говорила другая.
– Милые вы мои!
Кареты с громом отъезжали от подъезда. Лидочка провожала глазами подруг, которые махали ей платками. Наконец уехала последняя карета.
Дверь швейцарской захлопнулась. Лидочка вновь погрузилась в институтскую тишину.
– Лидочка! Вам жаль старых подруг? – спрашивали ее.
– Ах, даже очень, очень жаль!
– Вы завидуете им?
– Я не имею права завидовать. Я всегда понижала, что им предстоит одна дорога, а мне – другая. И могу только благодарить моих покровителей, что они не оставляют меня.
– Но ведь скучно в институте?
– Мне не скучно. Но ежели бы и было скучно, то надо же кому-нибудь и скучать. Притом же я, с позволения maman, буду иногда выходить в город. И я уверена, что подруги свидятся со мной без неудовольствия.
В первое воскресенье она, однако ж, посовестилась тревожить подруг. "Им не до меня, – сказала она себе, – они теперь по родным ездят, подарки получают, покупают наряды!" Но на другое воскресенье отважилась. Надела высокий, высокий корсет, точно кирасу, и с утра отправилась к Настеньке Буровой.
Было уже одиннадцать часов, но Настенька еще нежилась в постели. Разумеется, она была очень рада приходу Лидочки.
– Ты очень хорошо сделала, что пораньше приехала, – сказала она, – а то мы не успели бы наговориться. Представь себе, у меня целый день занят! В два часа – кататься, потом с визитами, обедаем у тети Головковой, вечером – в театр. Ах, ты не можешь себе представить, как уморительно играет в Михайловском театре Берне!
– Ну, вот и прекрасно, что ты не скучаешь!
– Постой, душечка, я тебе свой trousseau покажу!
И начала раскладывать одно за другим платья, блузы, принадлежности белья и проч. Все было свежо, нарядно, сшито в мастерских лучших портных. Лидочка осматривала каждую вещицу и восхищалась; восхищалась объективно, без всякого отношения к самой себе. Корсет ровно вздымался на груди ее в то время, как с ее языка срывались: "Ах, душка!", "ах, очарованье!", "ах, херувим!"